Школа без дураков

“Это пятая зона, стоимость билета тридцать пять копеек, поезд идет час двадцать, северная ветка, ветка акации или, скажем, сирени цветет белыми цветами, пахнет креозотом, пылью тамбура, куревом, маячит вдоль полосы отчуждения, вечером на цыпочках возвращается в сад и вслушивается в движение электрических поездов, вздрагивает от шорохов, потом цветы закрываются и спят, уступая настояниям заботливой птицы по имени Найтингейл…” Это — чтобы было понятно — краешек “Школы для дураков” Саши Соколова; но понятнее не станет, это надо чувствовать. Классик внесоветской литературы советского времени, Гагарин постмодернизма, самый молчаливый (пять книг за целую жизнь!) из всех громких эмигрантов, бесповоротный невозвращенец, которому крыша — небо голубое, а родина — русский язык, писатель Саша Соколов провел с корр. “МК” два итальянских вечера. Получилось не интервью, а двухактная пьеса. Реквизит — туринское белое вино. Декорации — поблизости дом, где Ницше сошел с ума. Звук — безголосые загрансоловьи. В главной роли — Саша Соколов.

Саша Соколов,67 лет, писатель, автор книг “Школа для дураков”, “Палисандрия”, “Между собакой и волком”, “Тревожная куколка” и “Триптих”. Работает инструктором по лыжному спорту. Родился в Москве, с 1974 года проживает за границей, сейчас в Канаде.

Номер отеля близ павильона, где проходит Туринская международная книжная выставка. Марлин работает за компьютером. Входит Саша Соколов — завораживающий голос, аккуратная мягкость движений, живой, чуткий юмор… Разливает вино, добавляя немного чинзано.

— Да! Это очень хорошее сочетание — я проверял. Сухое вино слишком кислое, в конце букета остается привкус, нужно всегда подсластить. Но тут вопрос дозировки важен. Ну — за прекрасную весну в Турине… Где вы в Москве живете?

— Там пивной бар еще есть? Там был один из двух самых популярных в Москве баров в 60–70-е! Сойдя с электрички, надо было пройти налево — там были ларьки и этот бар. Там подавали креветки — гора креветок стоила 50 копеек, это было очень дешево. Его всегда называли “бар на Дорогомиловской”. Или — “встретимся на Киевской”. А на Новом Арбате есть пивной бар? Тогда он там был единственный. На левой стороне, напротив книжного. И вы, значит, там живете… Знаете, скорее мне бы хотелось взять у вас интервью!

— В мое время Москва летом была очень влажной. А дым был еще и тогда, горели болота… В 72-м году было самое жаркое за всю историю лето, я тогда сидел на Волге, все вокруг горело — и всех туристов с их палатками прогнали с волжских островов. А я остался, снимал избушку у егеря в Едимнове, это 130 км от Москвы. Мне нравилось: было дико жарко днем и ночью, я очень люблю жару. Волга была теплая-теплая, и никого вокруг. Идеально для меня. Хотя дым, конечно.

Но солнечная энергия помогала мне. Я бы с удовольствием жил всегда в жарком климате. Но я и жил много лет — во Флориде в том числе. А раньше на каникулы мать меня отправляла — стремительно, на все это время, до 1 сентября — в Крым, на Кавказ. “Лето — это маленькая жизнь”, это было важнее всего остального. Москву я никогда не любил. Она меня давила всегда, надо быть городской крысой, чтобы любить такой образ жизни и быть в постоянном стрессе.

— Есть гораздо более мягкие города. Я вообще не люблю городов. Мы только что провели две недели в Барселоне — никакого давления, самый блистательный город! Какой там Париж. Он слишком суетлив, много иностранцев, и французы непростые люди. Если ты не владеешь французским идеально, тебя нет. Такие же люди в Канаде, в провинции Квебек. Мы провели там в свое время два года, и, во всяком случае, для Марлин это были самые тяжелые годы. Они там считают, что они важнее, чем Франция!

— Это был 1989 год, который мы после 14 лет моей эмиграции провели в Москве. Я решил рискнуть, взял Марлин… Развал уже начался, мы видели, как рушится советская власть. Люди вдруг перестали бояться милиции, уже милиция стала бояться людей. На том же Арбате уже сумасшедшие или полусумасшедшие читали стихи громогласно… Но когда милиция пыталась с этим что-то делать, уже мгновенно собиралась толпа и могла разорвать этого человека. Было прекрасное ощущение: я вернулся и чувствовал, что я делаю эту революцию. А это была революция.

Была зима, мы сидели за Химками, где был один из олимпийских центров, закрытый ипподром. Марлин, она с детства занималась конкуром: скачка на лошади с препятствиями. Там в то время жили и давали уроки олимпийские чемпионы, был 50-метровый бассейн с горячей водой под открытым небом. Советская власть могла себе позволить такую роскошь. Шел снег, и под ним мы каждый вечер плавали… Мы жили в маленькой комнате в гостинице с видом на овраг, леса, дали… Ко мне приходили люди, но я взял слово со всех, что никто не скажет, где я живу, уже хотелось где-то тихо пожить… Но меня навещали люди, и однажды ко мне приехала после спектакля в 12 часов вся труппа “Таганки”.

— Ну… Приехали основательные люди. Я же не театрал… Вот работал в театрах — это да. Я был рабочим сцены и пожарным.

— В “Современнике”! Я служил с Табаковым, с Ефремовым, мы получали вместе зарплату в одном окошке! И во втором, не помню, в каком. Но из второго театра меня быстро ушли по линии КГБ — они выследили, где я работаю, а им надо было не дать мне работать. А если ты не работаешь, у тебя анкета плохая, значит, ты не выездной, характеристику не можешь получить.

— Мне было лет 30, я тогда уже готовился перейти Кавказские хребты и — в Турцию или переплыть, как сделал скульптор Олег Саханевич. Он поступил очень умно: в Анапе сел на резиновую лодку днем. Там нет прожекторов. Ведь Черное море по ночам охранялось прожекторами, искали шпионов… А когда кончился бензин, он выбросил мотор и две недели продолжал идти на веслах до Турции.

— Спортивный! Сейчас, с моим опытом, я бы по-другому все сделал. Но какой поднялся шум! Было очень интересно приехать в Европу и на короткое время стать героем дня. Нас узнавали на улицах, подходили, давали деньги, причем большие. Мы мелькали в журналах, были воплощением идеи Хельсинкского соглашения от 1975 года о воссоединении.

— Знаете, интересно о первых потрясениях эмиграции рассказывала Дина Рубина: “На улицах — пальмы! Представляете, как это для русского человека — пальмы? “У вас было что-то в роли пальм?

— Я шел по улице в Вене. Замечательные эти мостовые, выложенные мелким булыжником, старый город… Я знал, что мои портреты — во всех газетах. Я подошел к какой-то женщине и сказал: “Вы знаете, кто я такой? “— “Да, знаю” “Да, это я, я уехал оттуда! У меня получилось! “— сказал ей я. Я был совершенно сумасшедший. Бескровным получился отъезд. А я был готов ко всему. Я мог исчезнуть в любой момент: к подъезду, где я жил, каждое утро подъезжала санитарная машина. Я шел за хлебом, а она медленно ехала за мной… Такое психологическое давление. За мной ходили по нескольку человек в штатском. Я боялся один выходить на улицу.

— Мы хотели остаться. Не в Москве — в Москве я никогда не планировал жить. Всегда были близкие друзья, у которых была комната для меня как для записного бродяги, где я мог жить сколько хочу и с кем хочу. Это было мое сексуальное убежище. Мы хотели купить дом на Селигере — и почти его купили. Но как-то раз мы поехали туда в субботу, и я увидел дискотеку в поселке, “племя младое, незнакомое”… И мне все стало понятно. Я знаю: соседи через день-два приходят знакомиться. А Марлин говорит по-русски плохо. И все. Начнется с трех рублей… Иностранцы! Потом — опять началась слежка. Я думаю, еще старые кадры работали. Когда я уехал, многие головы полетели: нашли виновных в этой ситуации. Когда я приехал в перестройку и стал появляться в интервью, кому-то это не понравилось. Стали возникать опасные ситуации — на улице, ночью… Я-то знаю их почерк. Мне организовывали ловушки, из которых я вовремя уходил, знал, как исчезать дворами. Я увидел все это — и все инстинкты проснулись.

— Язык был единственной моей проблемой в годы глухой эмиграции в Америке. Ближайший ко мне человек, говорящий по-русски, был Солженицын, но я его не знал, я знал его детей, поскольку им преподавал. Он жил на юге штата Вермонт, а я на севере. Он всегда был занят и вряд ли интересовался меня увидеть. Поэтому приходилось садиться в машину и ехать за 200–300 миль к другу, поэту Алексею Цветкову, например, просто чтобы поговорить по-русски. Ну, письма писал. Эпистолярное наследие у нас, эмигрантов, очень большое!

— Вы некоторое время преподавали. Образование — такая штука… У нас много говорят о полной неграмотности молодежи.

— В Америке то же самое! С этими людьми ни о чем нельзя говорить. Я работал в нескольких колледжах Америки. У меня, наверно, давно сложилась бы карьера, я был бы профессором в Калифорнии… Но за два-три года я посмотрел и понял: нет, жалко жизнь на это положить. Не только глупость учеников, но и профессуры, они недалекие люди, кроме своего предмета, они ничего не знают.

— Это с подачи американцев. Все оттуда. Когда мои друзья приезжают из России и смотрят американское телевидение, они говорят: так у нас все сделано по американскому стандарту. Эти люди грабят весь земной шар. Вот можно ли это писать в газете, политкорректно ли? … А все равно у меня плохие отношения с пограничниками. У меня со всеми пограничниками мира плохие отношения. Потому что я говорю, что я по профессии писатель, и еще я говорю то, что думаю.

— Да-да! (Хохочет Саша. ) Я в каких-то плохих списках, сейчас с Интернетом проще вычислить человека. Канадско-американская граница самая неприятная в мире, я иногда там провожу по три-четыре часа, им кажется, что я террорист… Свободный человек! А они этого не любят. В Америке не осталось свободных людей, они боятся вообще говорить о политике. У нас при Сталине хоть шепотом, но говорили. Мои родители сидели в ванной часами, включив воду, потому что знали, что микрофоны стоят. Людей арестовывали, они исчезали!

Я помню детство: у моего отца — большой человек, сам из силовой структуры — всегда под кроватью стоял готовый чемодан. Каждый день мог быть арест. Но люди продолжали говорить. А в Америке всем давно заткнули глотку, они испугались, они все — жертвы “холодной войны”, им сказали: Советский Союз — это плохо, они могут нас убить. Америка — антироссийская страна была и остается. Там подавлено общественное мнение, его нет, потому что нет общества, а есть отдельно живущие семьи: прожив много лет с соседями, ты не знаешь их политических взглядов.

— А зачем их иметь? В России то же самое. Аполитичность полная: ты даже на выборах никогда не добьешься правды.

— Смотрите, как быстро прошли революционные настроения! Ведь на этой волне 90-х можно было многое сделать. Чего-то испугались вдруг, да? Как испугалась Америка после 11 сентября. Тогда всякое обсуждение в Америке прекратилось. Тогда как ясно, что эта акция была организована властями, чтобы оправдать войну в Ираке. Это доказано.

— Если бы только российские люди знали, до чего изолгалось все телевидение в Америке. Советский Союз отдыхает. Телевизионные начальники ездят на доклад в Белый дом, все централизовано, как в СССР. Старые эмигранты говорят: мы уехали из Советского Союза, пожили в свободной стране, а теперь опять живем в Советском Союзе. Оруэлл наступил. Глобализация означает американизация. Европейский союз, с точки зрения простого человека, был ошибкой, я с самого начала это понимал. Теперь все в Европе задыхаются, вынуждены много работать — все очень дорого стало. Это античеловеческая организация, Евросоюз следует разобрать. Франция бунтует, я думаю, должны отделиться Португалия, Греция… Греция — очень свободная страна.

— Да! Страна, где люди плевали на политкорректность. Греция продолжает оставаться единственной по-настоящему демократической страной. Все остановилось, когда там, как в Европейском союзе, ввели запрет на курение в общественных местах. Все! Всеобщая забастовка.

— Вот если бы Россия была такой! Ничего бы этого давно не было. Люди разъединены, нет… объединяющей силы коммунистической партии (хохочет Саша). Ленин говорил: сначала нужна газета. А чтобы сделать революцию сейчас, нужен независимый канал телевидения, хотя бы один.

— Саша, из ваших эссе: “Скушно, господа, всю инкарнацию томиться в родном и том же отечестве”. А вы верите в инкарнации?

— Конца перерождению нет, я уверен в этом! Дело в энергии, а она переходит в другие состояния и формы. Эта мысль не моя, это Ницше пришло в голову, что жизнь человеческая бесконечна. А я немножко варьирую идею: все повторяется, но необязательно в образе человека. Ты существуешь в качестве кусочка энергии в человеческом образе, а потом кто-то возникает травой, кто-то рыбой. Бессмертие нам обеспечено в том или ином виде. Грусти по поводу смерти у меня нет.

— Саша, в фильме Гуреева “А пейзаж безупречен…” вы говорите о том, что сюжет в литературе вас интересует мало. Главное — язык.

Классик внесоветской литературы советского времени, Гагарин постмодернизма, самый молчаливый из всех громких эмигрантов, бесповоротный невозвращенец, которому крыша — небо голубое, а родина — русский язык, писатель Саша Соколов провел с корр. “МК” два итальянских вечера. Получилось не интервью, а двухактная пьеса.