За последние двадцать лет в Польше лишь однажды удалось провести беспрецедентные дебаты об истории: это была дискуссия (2000—2002) о массовых убийствах евреев в городке Едвабне в 1941 году. Ее начали по немецкой инициативе «польские соседи». В поле зрения дискуссии оказались проблемы антисемитизма и национализма, вопрос об отношении к оккупантам (немцам и русским), «патриотизм и национальная измена». На мой взгляд, ни одна из стран Центральной и Восточной Европы не проходила через подобную очную ставку с собственным прошлым. К сожалению, спор о Едвабне не повлек за собой дальнейших глубоких дискуссий.
В то же время на рубеже 2004—2005 годов был запущен еще один механизм публичного создания новой версии истории, который я называю «новой исторической политикой». Ее главным лозунгом стал отказ от «критического патриотизма» и возвращение к неоконсервативной национальной идеологии под девизом «патриотизм завтрашнего дня». Парадоксальным образом «патриотизм завтрашнего дня» истолковывался со «вчерашней» точки зрения. Суть его, как и прежде, сводилась к созданию общности, которая опирается в первую очередь на ценности этнического патриотизма XIX века. Доминировало стремление укоренить, а отнюдь не подвергнуть критическому пересмотру модели прошлого, и вместе с тем предполагалось, что будущее также следует подчинить этим моделям. Была создана целая научно-образовательная структура, которая занималась пропагандой и закреплением таких моделей. Ее центром стал Институт национальной памяти(IPN), до сегодняшнего дня сохранивший ведущую роль (с учетом произошедших в нем изменений) как проводник определенной трактовки исторических событий. Успехи новой исторической политики в 2004/05 — 2007-м показали, что вопреки ожиданиям поляки не расстались с национально-романтическим, героическим мифом своей истории. Лагерь «критически настроенных» политиков и известных профессиональных историков не смог предложить какую-либо альтернативную концепцию представления истории, которую восприняли бы широкие круги общества. Вместо дискуссии произошло размывание позиций. Спор о биографии (не только политической) президента Леха Валенсы, актуальные дебаты о государствообразующем мифе III Речи Посполитой, продолжающийся (пусть и на втором плане) процесс «исторического утверждения» IV Речи Посполитой и, наконец, постоянные нерациональные прения с соседями — в основном с Германией и о ней — показывают, что мы все еще находимся не в центре спора историков, а в центре идеологической борьбы в духе вопроса, заданного когда-то Ежи Едлицким[2]: какая цивилизация нужна полякам? Сегодня, сузив вопрос Едлицкого, можно сказать, что мы все еще стоим перед проблемой: какая история и какая память нужны полякам?
Дискуссия на тему «польскости», «патриотизма», «польских национальных недостатков», «польского мессианства» продолжается с момента формирования современной польской нации. Это неотъемлемая часть политической культуры современной Польши. Началось все с романтиков, которым мы обязаны нынешним повсеместно принятым пониманием родины. Приведу мнение историка идей, редактора ежеквартального журналаRes Publica NowaМарчина Круля[3], который считает, что не столько сами по себе идеи романтизма, сколько их интерпретации, критика и обожание, а также их последователи и подражатели сыграли решающую роль в идентификации с «польскостью», в определении качества и уровня нашего дискурса « о родине и патриотизме». Говоря об истории Польши как о пространстве для диалога, нельзя забывать о тех, кто положил начало важнейшим дискуссиям о смысле существования нации: Станиславе Выспянском, Станиславе Бжозовском, «судьбах непокорных»[4], Тадеуше БойЖеленьском, Витольде Гомбровиче, парижской «Культуре», Славомире Мрожеке или Чеславе Милоше и Збигневе Херберте. Нельзя обойти вниманием и громкие дебаты последних лет, которые начались еще во времена Польской Народной Республики (ПНР), в 1979 году, с выставки «Поляков собственный портрет», с публикаций Адама Михника, с фильмов Анджея Вайды, а также с интеллектуальных достижений «Солидарности». «Растравление» национальных ран, их заживление, одобрение и «запечатление в бронзе» национальной истории вот уже на протяжении двухсот лет относятся к основным темам польских общественных дискуссий[5]. Вопреки мнению многих, в III Речи Посполитой проводилась политика в отношении истории, и причем с успехом[6]. По-прежнему остается актуальной проблемой то, что мы охотно вспоминаем минуты славы и побед, но предпочитаем не думать о событиях постыдных или представляющих нас в невыгодном свете.
Возникшая на рубеже 2004—2005-го идея нового одобрительного подхода к польской истории стала одной из попыток свести счеты с собственным прошлым. Это было своего рода продолжением традиции. Главными выразителями новых тенденций стали четыре интеллектуала, связанные с консервативным краковским Центром политической мысли: философ и историк идей Марек Чихоцкий[7], философ Дариуш Карлович[8], философ и историк идей Дариуш Гавин[9], а также социолог Здзислав Краснодембский[10]. Единственным профессиональным историком, ставшим на защиту новой исторической политики, был Анджей Новак[11]. Новая историческая политика отличалась тем, что ее сторонники — интеллектуалы, писатели и публицисты — вскоре стали применять собственные идеи на практике в качестве чиновников или неформального интеллектуального обеспечения новой государственной власти. Так интеллектуальный спор перешел в плоскость общественного восприятия истории. История как наука стала важным инструментом политики и существенным фактором, легитимирующим политический уклад 2005—2007 годов[12].
Новая историческая политика исходит из утверждения, что уровень патриотизма в Польше слишком низок, а исторические памятные места поляков, которые могли бы стать фундаментом для новой идентичности и национальной общности, исчезают. Невежество и отсутствие исторической памяти не позволяют пробудить чувство единства нации. Причину этого усматривают в наследии коммунистической исторической пропаганды и — символически — в «жирной черте»[13], исказившей «реальные» соотношения в оценке национальной истории. Многие проводники исторической политики считают, что корень зла заключен в критическом патриотизме Яна Юзефа Липского[14]. Наиболее подробно такая точка зрения представлена в работе Дариуша Гавина «От романтического народа к либеральному обществу: Поиски новой культурной идентичности в польской политике после 1989 года»[15]. Основной тезис этой работы состоит в том, что после 1989-го романтическая модель самовосприятия национальной общности разрушилась. По мнению Гавина, акценты сместились с «народа» на «общество», с «однородного духовного тела» на плюралистическую, неоднородную структуру, в основе которой лежит не духовность, а «насущные интересы». Следствием этого стало разложение (или, скорее, уничтожение) романтического национального канона, выстраивать который в условиях плюрализма «невозможно и необязательно». Результат описываемого процесса можно охарактеризовать следующим образом: демократизация и либерализация общественной жизни приводят к утрате традиционных национальных ценностей, не предлагая взамен других сплачивающих общество духовных основ, кроме механизмов свободного рынка. В этом контексте легче понять логику позднейшей новой исторической политики — антилиберальной и пронациональной, направленной на сохранение национальной общности. Но существует ли в действительности столь простой механизм, который автор переносит с исследуемой группы политиков на все общество? На мой взгляд, картина, представленная Дариушем Гавином, во многом непоследовательна. Прежде всего, если крах романтического канона произошел после 1989 года, это означает, что в ПНР он прекрасно существовал. С этим можно согласиться с той оговоркой, что в отказе от гибридного ПНРовского канона ничего плохого не было, наоборот, такой отказ представлял собой естественную потребность измученного общества в оздоровлении, когда назрела необходимость освободить собственное прошлое от идеализации и разного рода табу. К сожалению, этот процесс не был завершен.
Действительно ли плюрализация общественной жизни напрямую вела к меркантилизации общества и потребительству? Лишь отчасти. Во-первых, началась ускоренная трансформация, втягивавшая неподготовленное население в механизмы свободного рынка. Во-вторых, плюрализация создала единственное в своем роде пространство свободы для «бунтов провинции» начала 1990-х, новаторского движения «малых родин», для образования региональных сообществ, «выхода на поверхность» таких самостоятельных культурных явлений, как варшавскаяKARTA, гданьскийPrzeglad Polityczny, сейненскоеPograniczeили ольштынскаяBorussiaи т. д. В концепции новой исторической политики ничего не говорится о подобном «писании Польши заново». Разрушали ли эти движения общность? Нет, они становились альтернативой гибридному ПНРовскому патриотизму. Они не приводили к коммерциализации, а, напротив, предлагали польскому обществу на этапе модернизации новые ценности. Нельзя не согласиться с Иоанной Курчевской в том, что новые политические элиты в 1990-х годах способствовали маргинализации общества, в то же время относясь к истории как к объекту: «Для них отношение к прошлому всегда важно: они хотят его узнать, оценить и использовать для легитимации собственных начинаний»[16]. Этот факт, однако, не предопределяет последующих «исключающих» действий, направленных на этот раз против «либералов».
И наконец, главная непоследовательность новой исторической политики. Невозможно создать позитивное послание, затрагивая лишь один сегмент альтернативных идей и позиций, в данном случае однобоко определяемый либерализм. У той части общей картины, созданной Гавином, которая открыта для читателя, есть ясно обозначенный контрапункт. Это традиция критического патриотизма, наиболее полно отраженная в работе Яна Юзефа Липского «Две родины — два патриотизма»[17]и ведущая свое начало от краковской исторической школы конца XIX века (Юзефа Шуйского и Михала Бобжиньского) и от Тадеуша Бой-Желеньского. Сегодня эту традицию продолжает Ежи Едлицкий.
Мне представляется, что основная задача состоит не столько в выявлении противника, сколько в четком определении места новых идей по отношению к течению (течениям), которые используют при описании польской действительности, идентичности, памяти схожие или те же самые категории: национальные интересы, национальная общность, солидарность, польское национальное пространство, христианские (католические) ценности и т. д. Словом, речь идет о прояснении, а не о создании второй части картины, которая повествует о бесславных страницах польского национализма и католического интегризма, присвоивших себе исключительные права на польский патриотизм.
В 1999 году был принят закон о создании Института национальной памяти (ИНП). С ним связывали самые разные надежды. ИНП возник на базе существовавшей уже несколько десятилетий Главной комиссии по расследованию преступлений против польского народа (до 1990-го — Главная комиссия по расследованию преступлений гитлеризма), которая занималась выявлением преступлений времен Второй мировой войны. ИНП унаследовал от Комиссии ее архивы, прекрасную библиотеку и некоторых прокуроров. Уже в 1990 году Главная комиссия занялась также расследованием преступлений, совершенных в годы сталинского режима. Естественным образом этим же стал заниматься и ИНП.
ИНП был призван решить проблему архивов спецслужб ПНР: отделить их от архивов современных служб свободной Польши и тем самым не допустить, чтобы материалы «личных дел» использовались в политических играх. Именно поэтому принципиально важно было лишить политиков доступа к этой информации. Архивы должны были стать предметом изучения историков и поведать правду о ПНР, об управлявших ею механизмах, о борьбе за свободу и о репрессиях против граждан. Речь шла о познании прошлого во всем его многообразии. С этой целью было создано Бюро общественного образования, где стали работать несколько десятков талантливых историков. Сотрудников набирали в основном из числа выпускников лучших вузов.
ИНП должен был возместить ущерб жертвам системы и людям, боровшимся с ней во имя свободы и государственной независимости. Для этого был введен статус «пострадавшего», который присваивался тем, кто подвергался преследованиям или репрессиям. В течение нескольких лет ИНП выдавал удостоверения пострадавшим, предоставлял им доступ к их личным делам и разрешал копировать материалы дела. Институт также должен был изобличить Управление безопасности (и пришедшую ему на смену Службу безопасности), которое несло ответственность за репрессии против граждан. Ключевой фигурой стал председатель ИНП, порядок назначения и полномочия которого были определены таким образом, чтобы ни политики, ни спецслужбы — в том числе нынешние — не могли оказывать на него давление. Процедура назначения председателя на должность была сложной, но значительно укрепляла его позиции в государственных структурах. Коллегия ИНП должна была соответствовать принципу плюрализма, поэтому девять из одиннадцати ее членов назначал сейм из числа кандидатов, выдвинутых различными парламентскими фракциями. Двух членов Коллегии предлагал Всепольский совет судейского корпуса, после чего их должен был утвердить сейм.
Так было задумано в теории. На практике же после непродолжительного периода открытости при председателе Леоне Кересе (2000—2005) наступило время, когда на ИНП стали оказывать давление национально-консервативно ориентированные политики и историки: «Прокуроры, твердо убежденные в собственной исключительности и огражденные особыми должностными инструкциями, избегали контактов с историками, которых, в свою очередь, изумляла косность прокуроров и их слабое знание прошлого»[18].
Архив (получено и собрано около 90 погонных км полок с делами) превратился в закрытую структуру со странными порядками. Процесс получения доступа к личным делам значительно растягивался. В ИНП сформировались три отдельные оргструктуры, объединенные лишь фигурой председателя: Главная комиссия, архив и Бюро общественного образования. Контакты между ними были формальными и скорее поверхностными[19].
По мнению Анджея Фришке — члена Коллегии на протяжении шести лет, — после 2005-го, когда должность председателя ИНП занял Януш Куртыка, а Ян Жарына стал директором Бюро общественного образования, наступила эра политизации и «политического исключения». Прелюдией к ней стало обнародование в 2004 году имен «тайных сотрудников» УБ/СБ журналистом Брониславом Вильдштейном (так называемый список Вильдштейна)[20]. Проблема «нации» и «коллективной памяти» не выносилась на публичное обсуждение, как если бы это были неприкосновенные ценности. В названии Института национальной памяти (а через название — и в деятельности) неудачно слились воедино задачи «национальной политики памяти» с миссией независимых научных исследований, а кроме того, на все это накладывались следственные и прокурорские полномочия. В общественном восприятии смысл, заключенный в названии данной организации, мог быть только один: память и история как наука — это одно целое. Нет ничего более ошибочного и вводящего в заблуждение. Это чревато тем, что история Польши будет излагаться упрощенно.
Под давлением правившей в 2005—2007 годах народно-популистской коалиции ИНП ввел критерии морально-политической чистоты: «Так называемая идеология “морального укрепления” хорошо соотносилась со сменой персоналий. Председатель был сторонником широкой люстрации и декоммунизации. Связи с новой парламентской коалицией упрочились, доказательством чему стали поправки к закону об ИНП. Институт получил право на люстрацию, что определило его дальнейшую деятельность. Статус “пострадавшего” был упразднен, а это автоматически сместило акцент с возмещения ущерба жертвам режима на выявление агентов»[21].
В 2004 году был открыт Музей Варшавского восстания, что стало ярким событием по двум причинам. Во-первых, появилось место увековечивания памяти жертв одного из самых кровавых восстаний XX столетия. Во-вторых, мы — если занять позицию наблюдателя — имели дело с попыткой организовать культурную память поляков. В результате у нас появился лучший исторический музей в Польше и один из самых интересных в Европе. При всем уважении к мнению, что Музей Варшавского восстания и празднование 60-й годовщины этого восстания привели к профанации истории, не следует забывать, что все это происходило в специфических условиях спора о прошлом. С силой, несопоставимой с другими историческими дебатами 1999—2000-х годов, «выстрелило» Едвабне. Впервые мы оказались непосредственно лицом к лицу с образом поляка — виновника преступления. Для одних это стало своего рода катарсисом народной совести, других укрепило в стремлении защищать «польскость» от угрожающих ей внешних врагов. Весьма странным эпизодом в этой дискуссии стало предоставление почетного гражданства Едвабне Ежи Роберту Новаку, неоднократно высказывавшему свои антисемитские взгляды.
Почти в то же самое время возникла немецкая инициатива создания Центра изгнанных. Дискуссия на тему Центра привела к поляризации общественного мнения и в Польше, и в Германии. Впервые стало очевидно, что мы имеем дело уже не только с противостоянием двух традиций национальной памяти. Из польско-немецкого спора выросли бурные польско-польская и немецко-немецкая дискуссии. Наиболее ярким эпизодом стал закончившийся судебным процессом конфликт между председателем немецкого «Союза изгнанных» Эрикой Штейнбах и корреспонденткой немецкой газеты в Варшаве Габриэлой Лессер. Большинство польских СМИ, однако, освещало этот спор как борьбу с немецким виQдением памяти за интересы польского государства. Был абсолютно проигнорирован иной, наднациональный характер дискуссии. Устоявшийся образ немцев, с одной стороны, и поляков — с другой, отбрасывал восприятие и политическую оценку конфликта на уровень конфронтации двадцати-тридцатилетней давности.
В такой атмосфере, когда появилось ощущение, что «польские национальные ценности», сама «польскость», «польские национальные интересы» оказались под угрозой, возникла потребность ответного удара, необходимость возвратиться к героическим, мартирологическим сюжетам польской истории. Этап, когда массово признавалась вина поляков, был уже позади. Если представить реальный сценарий развития событий (а не его фикцию), можно предположить, что за последние пятнадцать лет празднование начала Варшавского восстания ни в один другой момент не вызвало бы такого общественного резонанса. Хочу подчеркнуть сказанное, поскольку складывается впечатление, что многие из организаторов празднования годовщины восстания слишком самонадеянно полагают, что успех тогдашних мероприятий напрямую связан с определенной моделью организации культурной памяти и направлением исторической политики.
МУЗЕЙСегодня самые большие разногласия вызывает концепция Музея Второй мировой войны и выбор ключевых всенародных политических праздников, символизирующих в коллективной памяти поляков конец реального социализма и демократические изменения последних двадцати лет. Важно обратить внимание на то, что политики стали по-новому присутствовать в дебатах об истории. Министр культуры и культурного наследия Богдан Здроевский выразил свое отношение к вмешательству политики в историю следующим образом: «Вот уже двадцать лет мы следим за спором, который подрывает авторитеты, искажая образ польской истории в наших собственных глазах и в глазах всего мира. Кого удовлетворяет такой спор обисторической политикеили, как некоторые предпочитают ее называть,политике памяти? Господствует инструментальный подход к истории либо стремление присвоить право на даты, события или героев… Меня поражает отсутствие смирения среди политиков, высказывающих однозначные моральные оценки, вознося на алтарь одних и обрекая на осуждение других. Для того чтобы ценности и символы функционировали, не требуется правовое регулирование . Наша задача — охранять национальную память и заботиться о ней и связанных с нею символах, а также научиться излагать польскую историю современным и привлекательным языком. Дадим наконец возможность Европе и миру понять нас!»[22].
В подобном заявлении есть однозначно выраженное стремление к централизованному (правительственному) созданию политики памяти, но в то же время здесь присутствует дух открытости и отказ от нынешней инструментализации истории. Категории «национальная гордость», «национальная политика», внешне продолжающие язык новой исторической политики, не содержат ни оттенка исключительности, ни изначальной, программной индоктринации. Здесь основному нарративу недостает большей полифоничности, а также внимания к дискурсам меньшинств. Политику памяти, разработанную в 2005—2007-м, характеризовала односторонность[23]и убежденность в том, что плюрализм нарратива, связанного с исторической памятью, угрожает не только существованию государства, но и понимаемому как отдельная сущность польскому народу[24]. Отсюда один шаг до определения «иных взглядов»: «угроза национальным интересам», «государственная измена», «опасность потерять национальную идентичность».
Отголоски таких формулировок можно было найти в высказываниях некоторых журналистов и историков в связи с предварительной концепцией Музея Второй мировой войны[25]. Авторы концепции — Павел Махцевич и Петр Маевский — решили отойти от традиционного национального нарратива, чем вызвали скандал. Они затронули тему, доселе неприкосновенную для большей части польского общества: опыт польского народа как центр мышления о Европе и мире. Отнюдь не отрицая этот опыт, Махцевич и Маевский стремятся акцентировать внимание на том, какой вклад внесли поляки в историю Второй мировой войны. Но этой цели они хотят добиться путем сравнительного описания. Они предлагают представить историю Польши, сопоставив ее с параллельными событиями в Европе и мире. Тем более удивительны адресованные им упреки в антипольскости и плохо понятой универсальности данного проекта, прозвучавшие в СМИ. Ведь сравнительный подход позволит также показать «польские страдания и мартирологию», не лишая их значимости. Авторы абсолютно рациональны в своих намерениях: «Мы не сможем убедить в своей правоте туристов из Лондона или Вены, о которых печется Петр Семка, создав очередную экспозицию исключительно о мученических испытаниях польского народа или прославляющую польское оружие. Школьники и студенты из Германии, Голландии, Франции, посетившие музей в Гданьске, вынесут оттуда прочные знания лишь в том случае, если события польской истории будут связаны в их сознании с событиями европейскими, знакомыми им по школьной программе, а также из фильмов и телевидения»[26].
Это не означает, что с концепцией музея не следует полемизировать. Напротив, даже необходимо: ведь проект может не только выполнить свою основную функцию — задать стандарты современной музейной экспозиции, но и стать альтернативным способом ведения общественного диалога об истории. Опираясь на свой личный выставочный опыт, могу сказать, что в предварительной концепции Музея не определена целевая аудитория и слишком мало говорится о том, от чьего имени ведется повествование. Введение польской истории Второй мировой войны в европейский контекст вовсе не предполагает поисков универсального вымышленного повествователя. Музей будет расположен в Гданьске, в Польше, и его посетителями будут в основном поляки. Авторы концепции, как и их критики, многократно говорили об иностранном посетителе. Портрет такого адресата неясен, поскольку у туристов из Лондона, Берлина или Львова разные взгляды и разные ожидания, которые сложно будет удовлетворить в одном музее. Туристы посещают музеи в других странах, чтобы понять специфику местного восприятия истории, даже событий мирового масштаба. Именно поэтому музей должен показывать Вторую мировую войну с польской точки зрения, но без пафоса и без акцента на мученичестве поляков с целью консолидации национальной или патриотической мысли. У музея, ориентированного на польское общество, больше шансов найти нужный тон повествования о войне, который был бы гораздо понятнее, чем попытка представить в экспозиции как можно больше сюжетных линий.
ШКОЛАДругим критерием формирования политики в отношении истории стал запущенный в мае 2008-го проект польско-немецкого школьного учебника истории. Заявленное участие двух сторон с самого начала диктует новую форму сотрудничества. Тот факт, что его инициаторами стали польское и немецкое правительства, сразу же вызывает вопрос о границе независимости науки от политики. Совместная польско-немецкая комиссия по учебникам (далееWP-NKP) рассчитывает на поддержку и отсутствие политического давления со стороны правительств обеих стран. Если бы такое давление оказывалось, проект утратил бы смысл. Согласно плану был создан Распорядительный совет: с польской стороны в него вошли представители министерства национального образования, министерства культуры и министра иностранных дел; с немецкой — министры образования отдельных земель, представитель министра просвещения Бранденбурга и министра иностранных дел Германии. Среди членов совета — польский и немецкий председателиWP-NKP. Здесь проходит жирная черта, которая отделяет политику от конкретной работы проекта. Распорядительный совет определяет пространство функционирования проекта, обеспечивает финансирование, занимается внедрением учебника в школы. Все остальные вопросы находятся в ведении Экспертного совета, разрабатывающего содержательную сторону. В него входят ученые и педагоги, рекомендованныеWP-NKP. Экспертный совет решает, какие темы должны рассматриваться в учебнике, и назначает авторов.
Я не боюсь исторических споров по поводу оценки каких-либо событий. Значительно более серьезная проблема состоит в различии дидактических традиций. Правда, в этом и преимущество проекта. Из положительно воспринятой конфронтации рождается общее повествование (но ни в коем случае не искусственный политкорректный «общий знаменатель») об исторических процессах. Определение противоречивых событий также будет делом нелегким. Однако мне кажется, что современная дидактика выработала такие способы описания исторических явлений, какими не располагает даже лучшая публицистика или исторические книги. В данном случае можно прекрасно использовать тот факт, что у поляков и у немцев разный исторический опыт. Мы по-разному определяем события, по-разному испытали их на себе и можем в дидактической части, той, которая побуждает задавать вопросы, показать «обе стороны». Сказать: «Они понимают это так, а мы — так». Разве всегда права лишь одна сторона?
Сейчас представился случай расширить перспективу. Об этом сказал немецкий социолог культуры Вольф Лепениес, один из выдающихся представителей европейской социологии культуры, который в свое время активно поддерживал идею создания немецко-французского учебника. Высоко оценивая уже созданный учебник, он заметил, что настоящим событием для всей Европы, а не только для Польши и Германии, станет польско-немецкий учебник. Ведь вслед за Польшей и ее историческим опытом в поле зрения истории в Германии войдет значительная часть Восточной Европы, которой сегодня там просто-напросто нет. У нас есть возможность открыть дорогу необычайно интересному повествованию о таких темах, как асимметричные процессы формирования наций или Вторая мировая война. Польский опыт существует на периферии, но, несмотря на это, мы можем предложить совершенно иное виQдение истории. Наши западные соседи часто не представляют себе, что такое немецкая и советская оккупация. Именно поэтому учебник, отражающий общий европейский опыт, приобретает большую универсальную значимость.
Если сравнить задачи, стоящие перед авторами французско-немецкого и польско-немецкого учебников, то может показаться, что нам гораздо сложнее, поскольку уже с самого начала у нас разный потенциал. Основная проблема заключается в том, что и у Франции, и у Германии другая степень участия в истории Европы. Оба государства были и остаются значимыми центрами европейской политики. Немецкие и французские историки понимали, что это вызовет определенные сложности, и с переменным успехом пытались избежать изложения истории с точки зрения Германии и Франции. Плюс — и в то же время минус — положения польских и немецких авторов, по моему мнению, состоит в том, что на протяжении длительного времени мы имеем дело с асимметрией: Германия — центр, Польша — периферия. Это касается прежде всего XIX столетия, когда польского государства не существовало вовсе, а Германия стала великой державой.
Категорию «периферия» мы понимаем нейтрально. Совсем не обязательно, что периферия и центр соотносятся как «лучшее» и «худшее». Нужно выработать новый список вопросов, который приведет нас к созданию учебника, описывающего конкретные явления и процессы, а не только политику центров власти[29].
ОБЩЕСТВЕННОЕ ПРОСТРАНСТВО: О ГОСУДАРСТВО-ОБРАЗУЮЩЕМ МИФЕ III РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙСошлюсь на известное высказывание Бенедикта Андерсона, что общность современной нации не столько дана, сколько постоянно конструируется. Хотя на обычном языке это звучит излишне механистично, речь идет о том, что элита создает такие знаки, символы или праздничные даты, с помощью которых она пытается консолидировать общество. Исходя из такой цели, «придумываются» различные годовщины, но при этом с ними должна существовать эмоциональная связь, которая позднее упрочится благодаря регулярным празднованиям. Я не знаю ни одного государства, которое не пыталось бы сплотить свое общество вокруг годовщин и дат, то есть позитивного послания, определенной системы ценностей, частью которой становится любая годовщина. Это естественная форма коммуникации с обществом, которое нуждается в направляющем знаке, чтобы сказать «Я поляк (русский, немец и т. д.), потому что…» — и дальше можно перечислить знаковые даты и события, позволяющие нам понять друг друга и провести черту между «своими» и «чужими». Годовщина — это часть порождающего мифа каждого общества, желающего быть одним целым. Рассмотрим, например, как функционируют памятники: их возводят, чтобы увековечить память о ком-то или о чем-то, чтобы с этим памятником напрямую соотнести, а затем и ритуализировать традицию празднования какой-либо важной для народа символической годовщины. Однако памятник «живет» лишь до тех пор, пока он служит средством политической манифестации и передает какую-либо идею. Бывает и так (мы часто наблюдаем подобное), что памятники «умирают», становятся лишь мертвым элементом пейзажа. С ними уже не связаны никакие коллективные эмоции.
Вполне естественно, что многие годовщины создаются исходя из потребностей дня сегодняшнего. Когда «пишется» коллективная память, она отражает определенную политическую и общественную конъюнктуру, а не только повествует о давно минувших событиях. Из резервуара событий, например военных сражений, выбираются те, которые несут в себе как можно больше информации для общества. Другое дело, что в сегодняшней Польше годовщины массово не отмечают. Государственные праздники — это нерабочие дни, именно так воспринимает их большая часть граждан. Общество достаточно скромно участвует в их праздновании, возможно потому, что отмечают их, как правило, формально. В какой мере это соответствует ожиданиям людей? Быть может, умеренная вовлеченность общества отражает отношение граждан к навязанным «сверху» государственным праздникам?
Противоречий, связанных с «выбором годовщины», не избежать, поскольку решения вырабатываются в политическом споре. Суть всегда — в выборе определенной трактовки истории. Происходит это по-разному. В случае Французской революции мы имели дело со столкновением двух мировоззрений. В Германии долго спорили о национальном празднике, пока не остановились на 3 октября, дате присоединения бывшей ГДР к ФРГ. До этого обсуждались различные даты. На финальном этапе спора о национальном празднике рассматривались две: 3 октября и 9 ноября. Вторая дата была связана со многими событиями в истории Германии и обладала огромным потенциалом дискурсивности. 9 ноября 1989 года пала Берлинская стена, 9 ноября 1938-го прошли еврейские погромы в Третьем рейхе (так называемая Хрустальная ночь), в этот день в 1923 году состоялся неудавшийся путч Гитлера, а в 1918-м вспыхнула левая революция и была провозглашена первая республика. Эта дата говорила слишком о многом. На мой взгляд, было бы интереснее, если бы именно этот день стал в Германии важнейшей датой. Но выбор пал на 3 октября, день, несущий исключительно позитивный посыл: «немцы вновь стали единым народом». На определенном этапе этим спорам был положен конец решением сверху, которое хотя и критиковали, но вскоре приняли. Сегодня никто не бойкотирует 3 октября в качестве национального праздника Германии.
Здесь прослеживается определенная стратегия построения немецкой идентичности. С помощью такого торжества и всенародного празднования предполагается пробудить в обществе определенные эмоции, связанные с этой датой. Ведь именно эмоции делают традицию живой, чем-то, в чем общество/народ хочет участвовать, а не только организованным властями военным парадом. 14 июля во Франции не ограничивается парадом на Елисейских Полях. В этот день проходят народные гулянья во всех, даже самых маленьких, городках и селах. Люди веселятся. Кульминация — это, безусловно, парад, но после него начинается народный праздник, в результате чего с этим днем идентифицируют себя большинство французов.
После Первой мировой войны «образующим мифом» новой Польши стала победа в войне с большевиками 1920 года. Она объединила народ, который до этого более ста лет был разбросан между тремя странами. Вместе с тем падение коммунистического режима также дало полякам нечто очень важное: 31 августа 1980-го и 4 июня 1989 года. На мой взгляд, это две ключевые даты. Остается выбрать одну из них. Мы многое потеряли оттого, что не сделали этот выбор раньше, а теперь это уже не столько политический спор, сколько партийная конкуренция. Никто в полной мере не понимает, как создать то самое «нечто», что могло бы объединить польских граждан и стать позитивным посланием для будущих поколений, в том числе для тех, кто не знал перелома. На самом деле мы не спорим, будет ли 4 июня 1989-го[30], 31 августа 1980 года (августовские соглашения[31]) или «круглый стол»[32]цементирующей датой для польского народа после перелома. Не вызывает разногласий и стратегия выстраивания этой годовщины. Главный вопрос заключается в следующем: хотим ли мы вообще праздновать возрождение суверенной Польши после 1989 года? Альтернативой может стать отказ от любых годовщин и формирование негативного образа III Речи Посполитой. Жаль, что после падения коммунизма Польше не хватило политической воли — или, скорее, политического воображения, — чтобы понять, что помимо строительства нового рыночного общества следует также создавать государствообразующий миф, на котором может основываться новая самоидентификация общества после такого перелома, каким стал для Польши 1989-й. Подобных попыток не предпринимала ни одна политическая сила. Это огромный урон, поскольку эмоциональная связь с теми событиями уже ослабла и в повседневном измерении уже не присутствует. Сегодня конструирование «живой даты» нужно начинать почти с нуля. Возможно, только поколению внуков мирной революции удастся сделать этот «общий» выбор.
ИСТОРИОГРАФИЯНесмотря на сетования многих, польской историографии кризис не грозит[33]. «Польская историческая наука жива…»[34]. Однако необходима дискуссия, сутью которой будут не только «личные дела», «люстрации» или неожиданно вспыхивающие политически инспирированные споры, которые призваны установить «единственную, подлинную» правду о ПНР. Ключом к дискуссии нового качества может стать взгляд на «собственное прошлое» сквозь призму транснациональных историй. Характер дискуссии может измениться и в том случае, если вывести на более широкий уровень дебаты о разнородности методологических стратегий в исследованиях. Этот вопрос обсуждается уже много лет, но лишь на втором плане. Подобное предложение вовсе не означает, что изинтердисциплинарностиследует сделать канон современных исторических исследований. Я сторонник полифоничного нарратива о прошлом, главная черта которого не какой-то «закрытый» метод, авоображение, в духе послания Ежи Едлицкого.
Историческое воображение отличается от фантазии и от интуиции. От фантазии его отличает то, что укорененность в реальных событиях не мешает ему видеть альтернативные истории при помощи полидисциплинарности. А в отличие от интуиции, воображению можно научиться. Именно поэтому необходимость осознать наличие исторического воображения — это не мертвый постулат. Основным в «обучении воображению(и в его освоении)» остается внимание к полифоничности нарратива и диверсифицированности корпуса источников, а также методов их анализа. Если совершенствовать умение пользоваться этими инструментами, то появится возможность влиять на стиль и коммуникативность нарратива.
Мы живем в миреfusion, в котором все перемешано со всем. Крайне необходимо проводить границы и оттачивать наше исследовательское мастерство. Вместе с тем хотелось бы, чтобы интердисциплинарность в польской историографии заняла соответствующее место, а не трактовалась как выдуманный постулат, с которым приходится иногда мириться. Как ни парадоксально, важным (потенциальным) двигателем истории, модернизирующим не только исторические, но и в целом гуманитарные исследования, стали среди прочего три больших проекта — издательские серии: 110 (!) томов уже издано, остальные ждут своей очереди. Вдохновителями и движущей силой этих интер- и трансдисциплинарных проектов стали трое ученых с международным именем: историк (с социологической базой) Мартин Куля и задуманная им серия «В стране ПНР», литературовед (с опытом исследований в области истории культуры и исторической семантики) Хуберт Орловский и его «Познаньская немецкая библиотека» и культуролог (называющий себя историком) Анджей Менцвель и серияCommunicare.
Характер спора в сегодняшней историографии можно определить следующим образом: «национальная гомогенность» и «героизация истории»versus «возобновлениепереговоров»и«расширение перспективы». Историографы пусть решают, насколько это продолжение, а насколько новое слово в традиции польских споров об истории. Мне представляется, что здесь присутствует как преемственность, так и разрыв с традицией. Сегодня идут споры между приверженцами традиционных методов и исследовательских категорий и сторонниками их нового определения и применения в исследовательской практике. Речь о переосмыслении и о новых значениях таких понятий, как «нация», «идентичность», «культурный пол», «культурная память» и т. д. Расширять исследовательскую перспективу значит стремиться к обогащению исследовательского арсенала историка, работающего в транс- и интердисциплинарном контексте. Эти новые тенденции все еще малозаметны в публичной и образовательной репрезентации истории. Тем не менее они постепенно занимают все более прочное место в научной среде.
Основным исследовательским направлением по-прежнему считается фундаментальная традиционная позитивистская историография (главным образом история событий), которую отличает тщательность анализа и диверсифицированные источники исследования. Это второе ее отличительное качество позволяет модернизировать методы исследования и избежать повествования исключительно о том, как «все было на самом деле». Именно в таком руслеsensu largoнаходится разрекламированное в СМИ обширное творчество «историков из ИНП». С той разницей, что, по убеждению многих представителей Института национальной памяти, единственно верный способ познать прошлое — это доступ к архивам. Фетишизация архивов создает упрощенное представление, будто лишь «секретные» и недоступные для простых смертных источники определяют парадигму объективной правды. Разницу между серьезными исследованиями событийной истории и ложно понимаемой миссией «объективной правды» представила в своей статье летописец польской историографии Виктория Сливовска. Автор напоминает об азах профессии историка, чтобы на этом фоне рассказать о тенденциях, определяемых (но, к счастью, не всегда реализуемых) стандартами ИНП: «Историк должен стремиться не только восстановить реальную историческую картину, но и понять фон событий, ситуацию, в которой действовали интересующие его персонажи. Легко очернить, гораздо труднее понять сложное прошлое . [Тем временем в ИНП] издаются толстенные тома, где без лишних раздумий приводятся очередные факты, компрометирующие людей уже покойных (которые не могут себя защитить), а также ныне здравствующих — известных и неизвестных. Складывается впечатление, что ПНР не только в первые сталинские годы, но и на протяжении всего своего существования была вотчиной гебистов, противостоять которым никто не мог»[35].
Новый стандарт исторических исследований задало вышедшее недавно трехтомное издание Ежи Едлицкого и двух молодых ученых — Магдалены Мичиньской и Мачея Яновского «История польской интеллигенции до 1918 года»[36]. Эта работа находится на пересечении разных исследовательских моделей. В центре повествования — вынесенная в заглавие «интеллигенция», определение которой было условием прозрачности и целостности исследования. Проанализировав достоинства и недостатки современных методологических тенденций, Едлицкий, Яновский и Мичиньска сделали однозначный выбор, связавший повествование воедино, но позволивший сохранить индивидуальность авторов отдельных томов. Суть сделанного выбора выразил Ежи Едлицкий: «Мы должны принять неоднозначность терминов общностей и работать с ней, а возможно, и извлечь из этой неоднозначности пользу, поскольку неточность семантических разграничений отражает хронологическую нечеткость существующих делений, иерархии и ролей. Ведь живое общество не состоит из отдельных клеток, на которых висят таблички с названиями родов и видов. Такова судьба историка общества, он обречен употреблять неточные понятия. Но мы опасались, что, поддавшись увещеваниям методологов-нарративистов, мы тем самым обесценим значительные достижения объективизированной истории общества. Поэтому в споре между историей общества и историей “дискурсов” мы заняли компромиссную или, если кому-то так больше нравится, эклектичную позицию, учитывая как достоинства, так и недостатки каждой тщательно анализируемой исследовательской стратегии»[37].
Смысл этого высказывания мы можем свести к еще одному постулату дискуссии о современной польской историографии: помимо спора между традиционализмом и современностью существует (и всегда существовала) бесспорная потребность (или ее отсутствие) в исследовательском воображении. Без него занятие нашей научной дисциплиной становится пусть и ценным, но всего лишь «хроникерством».
Ведущим мотивом, вобравшим все разнообразие методологических споров, стала цепь производных от понятия-категории «нация»: «польская нация», «национализм», «национальный конфликт», «национальная идентичность». Центральное место этой тематики в польском научном и общественном дискурсе описал Томаш Китцвальтер в своем аналитическом исследовании «О современной нации: Случай Польши»[38]. Часто в пылу спора о «смысле» нации мы забываем определить, что такое на самом деле национальная история. На эту проблему недавно обратил внимание Марчин Куля в докладе «Национальная история в наднациональной перспективе»[39]. Перемены, произошедшие в XX веке и вызванные главным образом массовыми миграциями и отделением колоний, привели к тому, что традиционное понимание национальной истории стало расплывчатым или даже вводящим в заблуждение. Миллионы жителей бывших колоний стали французами или британцами, и от них вряд ли можно требовать, чтобы они идентифицировали себя с «Песней о Роланде» или с завоеваниями колониальной эпохи. Новое измерение (а быть может, отсутствие измерений), в котором оказались нации в ХХ веке, приводит к тому, что о национальной истории нельзя умолчать, но и говорить о ней нужно иначе. Марчин Куля предлагает: «Подход, который я разделяю, не означает отрицания ценности чего-либо. Наоборот, часто бывает так, что именно обширный контекст позволяет лучше рассмотреть локальные явления. В любом случае предлагаемый подход никому не мешает чтить память тех или иных героев. Никто и ничто не помешает людям склонить голову в память о героях после посещения еще не созданного Музея Второй мировой войны, благодаря которому — если судить по проекту — они лучше поймут этот отрезок истории, чем если бы это было просто место славы национальной памяти»[40].
Варшавский историк описывает четыре условия преодоления «слабости, вызванной тем, что мы по уши погрязли в национальной истории». Они представляют собой основу для созданиятранснациональной истории. Резюмируя идеи автора, в которых лейтмотивом звучит мысль о расширении поля исследований и повествования, можно изложить их следующим образом: 1)углубление перспективы(то есть «уход от провинциальности»); 2)компаративистика; 3)акцент на исследовании явлений, а не на исследовании отдельных фактов национального прошлого; 4)трансграничность, или вовлеченность в цивилизационное пространство. Каждое из условий транснациональной истории Куля иллюстрирует центральными событиями польской истории, которые нагляднее и красноречивее доказывают необходимость «транснационального поворота», чем «закрытые» отсылки к методологии.
Пользуясь принципом транснациональной истории, исследователь может не только передать богатство одного конкретного локального опыта, но и подчеркнуть его значение, соответствующим образом расширив контекст и при этом не возводя памятник национальной славе. Некоторое время назад Ян Кеневич в работе «Введение в историю цивилизаций Востока и Запада»[41]в обобщенной форме показал, насколько значимо расширение национальной перспективы с точки зрения развития цивилизации. С такой позиции можно анализировать самые сложные явления: Холокост, революционный экспансионизм, военные преступления и т. д.
Уже несколько десятилетий на польско-немецком материале[42]с успехом занимается своего рода транснациональной историей Клаус Цернак[43]и поколение его последователей, таких как Михаель Мюллер[44], Андреас Лавати, Мартин Шульце-Вессель или Ханс-Юрген Бёмельбург. ИзучениеBeziehungsgeschichte —истории взаимых влияний — получило даже статус своего рода нормы в истории национальных отношений[45]. Несмотря на привлекательность методологии и интересные темы, это направление не занимает центрального места в польских дебатах об истории. Складывается впечатление, что из всего массива зарубежных публикаций о Польше интерес у СМИ (а не только в научной среде) вызывают книги, которые вписываются в канон национальных мест памяти, формирующих героические судьбы поляков. Мы не хотим слышать критику, а если уж она звучит — как в случае Яна Томаша Гросса[46], — то в определенных кругах воспринимается как пример «тенденциозной, антипольской» историографии. Норман Дэвис стал самым популярным исследователем истории Польши благодаря отнюдь не захватывающим «Божьим играм» или книге о Вроцлаве «Микрокосмос» (и многим другим), а красочно написанной монографии о Варшавском восстании, котораяnolens volensотвечала определенным запросам общества. За последние два года вне каких-либо направлений удалось пробиться к широкому общественному мнению Тимоти Шнайдеру, среди прочего благодаря успеху книги о Хенрике Юзевском, за которую Шнайдер получил впервые присуждаемую на Всемирном съезде исследователей истории Польши наградуPro historia Polonorum— за лучшую книгу на иностранном языке, опубликованную за последние пять лет[47]. Достаточно известен Даниэль Бювуа[48], но по-прежнему мало кто знает историков среднего поколения, например, исследовательницу еврейской проблематики и Центрально-Восточной Европы Дельфин Бехтель из парижской Сорбонны IV[49]или Катрин Гусев. Можно лишь сожалеть о том, что в Польше вызывают незначительный интерес исследования немецких историков (часто с польско-немецкой культурной базой), принадлежащих к молодому и среднему поколениям, как уже упоминавшийся Андреас Лавати[50], Маркус Кшоска[51], Роберт Журек из Центра исторических исследований ПАН в Берлине, а также исследователь культурной истории Гданьска из Немецкого института по изучению Польши(Deutsches Polen Institut)в Дармштадте Питер Оливье Лоев[52], специалист по истории польских евреев Катрин Штеффен из Северо-Восточного Института (Nordost-Institut)или Юхен Бехлер из Немецкого исторического института в Варшаве[53]. Их работы касаются ключевых проблем истории Польши и польско-немецких отношений, представляя не столько так называемую немецкую точку зрения, сколько в целом широкую исследовательскую перспективу.
Ценный вклад в размышления над проблемой нации вносят польские германисты. Достойным примером могут служить сборник статей под редакцией Изабели Сурынт и Марека Зыбуры «Воображенный народ: Польская и немецкая литература о национализме XIX века»[54], исследования Лешека Жилинского, Войчеха Куницкого или Иоанны Яблковской.
Сомнения польского министра культуры Богдана Здроевского относительно соответствующего термина для описания общественной функции истории (историческая политикаversusполитика памяти) вполне оправданны. Семантический потенциал у обоих понятий определяется по-разному и неоднозначно. Больше всего внимания уделил им молодой польский социолог Лех Нияковский, убедительно ратующий за употребление понятия «политика памяти» вместо «исторической политики». Он выделяет три возможных определения политики памяти и приходит к следующему заключению: «Полное определение [“политики памяти”] звучало бы так: политика памяти — это любые намеренные и формально легитимные действия политиков и чиновников, которые направлены на укрепление, удаление или переопределение отдельных фрагментов общественной памяти»[55].
Тем не менее в научных кругах нет согласия по этому вопросу. Так, с позицией Нияковского полемизирует Бартош Коженевский[56]. Ханс Хеннинг Хан в опубликованной по-польски статье хотя и видит разницу между двумя понятиями, утверждает, что с точки зрения методологии практически каждая так называемая историческая политика — это политика в отношении памяти (в оригиналеErinnerungspolitik)[57]. Однако независимо от выбора соответствующего названия уже тот факт, что Нияковский впервые в форме развернутого определения очертил поле научного дискурса, заслуживает внимания. Лично я предпочитаю пользоваться еще одним термином:политика в отношении памятиилиполитика в отношении истории— из-за аморфности повседневного понимания термина «память». Почему такая формулировка мне ближе? Во-первых, потому что память/история субъективируется в процессе общественного функционирования. Из такой формулировки отчетливо видно, что политика пытается конструировать культурную память и формировать определенную модель политического видения национального прошлого. Во-вторых, потому, что историческая политика — в моем восприятии — ассоциируется с вмешательством власти в автономию науки, что характерно для авторитарных и тоталитарных режимов. Историческая политика почти автоматически сводится к «государству», понимаемому как представительство правящих политических сил. В то время как в демократическом государстве действуют по крайней мере четыре публичных актора, которые могут участвовать в обсуждении вопроса о видении истории в обществе: правительство (политическое представительство), органы самоуправления как представители региональных контекстов истории (в зависимости от степени их самостоятельности), независимые СМИ и гражданское общество в виде различных объединений и организаций, в том числе конфессиональных.
Отголоском спора о «новой исторической политике» 2004—2007 годов стали ценные публикации, которые способствуют дальнейшим размышлениям на тему общественной функции истории. Именно эта тема оказалась в центре исследований познаньского философа Бартоша Коженевского[58], а также работы о современной историографии Евы Доманьской[59]. Первой индивидуальной попыткой обрисовать исследовательское поле коллективной памяти была книга «История — пространство диалога»[60]. Западный институт и Институт национальной памяти выпустили сборники эссе, которые, несмотря на эклектичный характер, можно признать первой попыткой обобщающего подхода к данной теме[61]. Многих вдохновил польско-немецкий историографический диалог[62]. Социологические исследования завершились трехтомной серией «Современное польское общество о прошлом» под редакцией Анджея Шпочинского[63]. Эссеистика и публицистика Марчина Кули[64]и Анджея Менцвеля[65]— это постоянный источник для творческих размышлений. Регулярно обогащают дискуссию такие журналы, какKultura i Spo?ecze?stwo,Kultura Wsp??czesna, краковскийZnak, гданьскийPrzegl?d Politycznyили ольштынскаяBorussia.
В этих публикациях затрагиваются самые разнообразные сюжеты, заслуживающие отдельной статьи, но я бы хотел обратить внимание только на одну, очень важную тему, поднятую немецким историком Хансом Хеннингом Ханом: трансграничная политика в отношении истории. «Под предлогом, — пишет Хан, — что объединяющаяся Европа нуждается в общей истории, а значит, и в общей памяти, ведется речь об одной доминирующей интерпретации не только истории Европы, но и истории регионов и отдельных европейских стран»[66].
Я разделяю опасения ольденбургского историка. Когда предпринимаются попытки выстроить такой дискурс памяти, в котором собственная страна возносится над другими, возникает угроза присвоения памяти. С другой стороны, не следует ожидать, что в «Европе без границ» демократические общности, объединенные по признаку идентичности, будут функционировать в замкнутом пространстве, тем более что и во внутренних структурах коллективная память претерпевает постоянные изменения и общество переосмысляет ее. Поэтому необходимо выработать новые, безопасные правила политической игры, которые, вслед за Ханом, можно назватькодексом поведения в области политики в отношении истории. Основополагающим пунктом этого кодекса должна стать автономия отдельных общностей памяти, к воспоминаниям которых и их опыту общения с «другими» следует относиться с уважением.
[1]«Diktatoren am Schachbrett: Der Hitler — Stalin Pakt, Krieg und die europ?ische Erinnerung», Berlin, 1—2 Jul. 2009, организаторDeutsche Gesellschaf f?r Osteuropakundeв сотрудничестве с Центром исторических исследований Польской академии наук в Берлине (CBH PAN). На конференции был представлен специальный номер журналаOsteuropa, посвященный названной проблематике.
[5]Ср.:Jedlicki J.Jakiej cywilizacji Polacy potrzebuj?: Studia z dziej?w idei i wyobra?ni XIX wieku. Warszawa: PWN, 1988;Mencwel A.Przedwio?nie czy Potop: Studium postaw polskich w XX wieku. Warszawa: Czytelnik, 1997; работы Марии Янион (из ее богатого наследия упомяну только классическую работу, написанную в соавторстве с Марией Жмигродзкой:JanionM.,?migrodzk?M.Romantyzm i historia. Warszawa, 1978; wyd. 2: Gdansk, 2001, или авторский сборник:Janion M.Do Europy tak, ale razem z naszymi umar?ymi.Warszawa: Sic!, 2000;Michnik A.Z dziej?w honoru w Polsce. Warszawa: Nowa, 1991 илиIdem.Wyznania nawr?conego dysydenta: Spotkania z lud?mi: Szkice 1991—2001. Krak?w: Zeszyty Literackie, 2003.
[6]Интересное исследование исторической политики III Речи Посполитой представил Павел Махцевич:Machcewicz P.Polityka historyczna to nic nowego // Gazeta Wyborcza. 2006. 20 Apr. Похожим образом против использования истории в политической жизни высказывается Цезари Михальски (MichalskiC.Wyrosn?? z historii//Gazeta Wyborcza. 2006. 17—18 Dec.): «Историческая политика — это естественное орудие государственной власти. Однако его следует в последнюю очередь применять во внутренней политике. В партийных войнах, когда другие средства уже не действуют».